Стихи: ранние · давние · последние · любимые

1998—2005

«Не помогает сон...»
Чтение
Письмо издателю
Привычка
Свободное время
Перелет
«Слушай, радость моя...»
«Декабрь, такое-то число...»
Конец прекрасной эпохи
«Нет возвращений...»
Might-have-been
«Написать и стереть...»
«Щелкая сотней клавиш...»
«в проеме неразборчиво два слова...»
«Закрываешь себя, как страшную книгу...»
«Осталось лету меньше ста часов...»
День Белого кролика



           ***
Не помогает сон. Не открывает двери
в укромный темный скит, в спокойный тихий сад.
Кричит снаружи ночь. К стеклу прильнули звери
безглазые. Вот круг, вписавшийся в квадрат
(изволила зима утешить взор эстета).
Но, Боже, погляди — да разве можно это:
не помогает сон, не лечит снегопад.

Штормит на небесах. Не утихает вьюга,
встает за тенью тень, следы чужих утрат
стекаются к огню — они нашли друг друга.
Калитка заперта (под видом царских врат).
Вот вспышка и раскат. Вот этих мест примета —
тропинки как коты свернулись до рассвета
(налево не идут, да сказку говорят).

Беда, не уходи. Неси меня, как птица
латунное кольцо (зачем другие спят?
Я знаю, что жива). Прохожих вереница —
никто не смотрит вверх. Исчерпан каждый взгляд,
рассчитан каждый ватт спасительного света.
Вдруг пятый час пробьет (вздохнет во сне газета) —
молчи, беда. Прости. Иди сюда назад.



           ***
Они так долго шли, пересекая реки
(ты помнишь времена, что канули навеки?)...
Потом прошли века.
______________ Потом она читала:
«Они так долго шли, а значили так мало...»

         Замечены слова в сокрытии событий —
         за скобками судеб она сплетала нити
         (страницы о любви, печалясь, пропускала,
         не поступая так, как сердце подсказало).

Они пускались в путь, как в небо — змей воздушный;
был своеволен Бог, как отрок непослушный,
карая их грехи до локтя и колена,
пленяя их шутя — и выводя из плена.

         Поступков и невзгод первичная причина,
         тенями в темноте, теперь неразличима,
         (а длится много дней, но часто значит мало;
         и ты не солгала — но правды не сказала).

Бывали мудрецы, что выражались странно,
а проживали жизнь, как прижигают рану,
и, как один сказал, беда спешила мимо
провинций (все равно, Китая или Рима).

         Замечено еще, с оттенком робким тайны,
         что подлинны слова, но реплики — случайны,
         что было волшебство, как счастье нелюдима,
         как первые стихи — невнятно, нестерпимо.

Бумага терпит всё. Но я и есть бумага
(пропущена глава, принесена присяга).
Они так долго шли — и что же с ними стало?
Неправильный вопрос.
_______________Начни читать с начала.



           ***
Милый издатель, пишу тебе вздорно, но редко:
видимо, вредно мне жить на земле своих предков.
Ехал не в гости, и думал, что кости погрею.
Видно, не выйдет. Наверное, правда — старею.
Все происходит, как учат китайцы и греки:
«Мысли глобально, но в действии будут помехи».
Впрочем, и раньше ведь не был я бойким и резвым —
даром что гений, но даже и вены не резал.
Милый издатель, вместилище здравого смысла:
вам, ригористам, живется на свете не кисло;
слушай, послушай, приятель, не комкай страницы —
снятся мне камни, и тьма непроглядная снится,
снится, что камни кричат, и поют, и тоскуют,
Богом клянутся и темную землю целуют...

Правда — неправда, стены неутешные вздохи;
слушай, корректор, дела их нешуточно плохи.

Солнце садится, и мчится к закату квадрига.
Знай же, наборщик, что это последняя книга.



           ***
Ее зовут Привычка. Несомненно,
доступные ей действия — абсурдны;
она сама не знает, что случится,
но происходит неизменно так.
Табак и сыр, словарь и календарь —
ее причины. Этого довольно.
Когда табак кончается, она
зовет его по имени негромко —
и он опять приходит. Чуть сложней
с календарем, но принцип тот же самый.
Страшней всего, когда она права.
Ее структура вызывает ужас,
а иногда и призраков. Вращенье
пока ей чуждо. Впрочем, торжество —
в такой же мере. Род и степень крика
колеблются от минуса до плюса.
Победы характерны, но вторичны.
Спокойствие притворно. Неизбежность
устойчива, как опыт недеяний —
и так же заставляет сожалеть.
Порой она меняет время года,
и реже — группу крови. Это значит,
что ей не всё равно, но недоступно.
Порой — меняет все простые вещи.
Тактильный след — отчетлив. Объяснять
удобней жестом, чем клавиатурой.
Чем дальше, тем ужаснее.
Бессрочно.



           Свободное время

Пустого пространства толика —
ни отвоевать, ни вымолить.
По осени не набродишься —
сиди на окне воробышком.

Касторки и брома пасмурней
(бумаги чужой шуршание),
но прописи правь прилежные,
хоть пальцы дрожат ослепшие.

Стучи по стеклу доверчиво,
смотри плавников волнение,
и барбуса нрав приветливый,
и камни внутри примерные.

Но взвешивай звуки бережно,
и скупо слова отмеривай,
и ангельского наречия
глагол разумей коленчатый.



           Перелёт

Не развивая тему. Время года
(какая прелесть — впору выпасть снегу)
располагает к шаурме и грогу,
неторопливой книге — и к побегу.

Внимая свету, данному в избытке,
снимая шляпу перед встречной птичкой,
я стану дегустировать напитки,
и обгонять со свистом электрички.

Паря над крышей, что сверкает жестью,
приобретая свойства парашюта,
не различая счастья и бесчестья,
со страшной силой я лечу отсюда,

чтобы узнать, за дальним перелеском,
за перешейком, позади залива,
что было время мне дано отрезком,
к нулю стремилось — и промчалось мимо.



           ***
Слушай, радость моя. Было темно,
ветер, как и теперь, бился в окно,
было некогда ждать, незачем спать,
впрочем, нечем и жить — стол да кровать.

Ветер с севера дул, как и теперь,
впрочем, прежде, чем жить, трижды отмерь —
верно ль иго светло, ноша легка —
бреда правду и слог черновика.

Нынче, радость моя, я не спешу —
я играю теплом, дымом дышу.
Я рисую внутри дом у реки,
тополь, иву, полынь, товарняки.

Ветер бросил в окно горстью листву.
Я читаю тебя — значит, живу.
Спи же, радость моя, окна закрой.
Слушай: время стоит, как часовой.

Впрочем, чует ковчег всякая тварь —
ветер просится в дом, гасит фонарь,
плачет, нежно несет что-то в горсти.
  Ты читаешь меня — значит, впусти.



           ***
Декабрь. Такое-то число.
Запишем: сгинуло, прошло.
Ушло, угасло, нет следа.
Пишу, чтоб не забыть — когда.

Когда по дням уходит год,
жизнь рассыпается. И вот,
я, наклонясь к календарю,
пишу, но вслух не говорю:

  короче становились дни.
  Они — мучительны. Они
  добрей ночей, теплей ночей —
  а ночью кожа горячей.

Но как назвать — пробел, наречь
(не превозмочь, не пренебречь!)
— провал моста, разрыв листа,
черту, за коей — ни черта...

И как зовут озноб и жуть,
когда пытаюсь заглянуть
за край, за грань календаря,
за окончанье декабря?..



           Конец прекрасной эпохи

Об окончании эпохи
неожиданно для себя узнаешь по тому,
что, к примеру, взаимность начинает представляться
не счастием, а его противоположностью,
а самым безмятежным временем
кажется пора безответной любви.

Или еще: знаешь, что энтропия — твой враг, но
парадоксальным образом,
несмотря на тщащиеся совершаться усилия,
оказываешься другом своего врага.

Над подобными сокровищами собственного ума
остается только чахнуть. Что я и делаю.
Не скажу, что увядаю,
чтобы не льстить себе пустым сравнением с цветком,
но — меняю колер.
Как бумага в духовке —
по цвету можно судить о температуре
окружающей среды.

Я — лирик;
нечто среднее между холериком и меланхоликом;
медленно дрейфующий
по направлению к мизантропии.
В возрасте неполных тридцати это, впрочем,
еще можно маскировать
обычными подручными средствами.

Однако, случается,
что проявления сентиментальности
в поле зрения
вызывают разлитие желчи,
следовательно, видимые изменения цвета.

Сквозь стекло можно наблюдать,
как бумага сперва желтеет,
затем чернеет и корчится,
чернеет и корчится.

После она, как легко догадаться,
становится просто серой
и более ни к чему не годной.

Это начинается новая эпоха.



           ***
Нет возвращений. Нет обещаний. Прав нет.
Бедный мой гений, кружатся тени планет,
масок и знаков, мраморных Раков, Тельцов —
в ночь — электричка, слов перекличка, тел зов.

Фор и отсрочек, правильных точек — нет, нет.
Любящий — прочерк — платье в цветочек — блеф, бред.
Но удаленность, лет протяженность, бег дней —
без опозданий — бес расстояний — прочь, к ней.

Вечное счастье — кость в ее пасти — треск, хруст.
Первым же камнем, спим ли мы там в нем — дом пуст.
К месту и к цели — вместе хотели — бог весть.
Лишь возвращенья не обещай мне. Ты — здесь.




           Might-have-been

От него пахнет
глотком крепкого кофе,
кожурой мандарина
и дюжиной ненаписанных писем.
Впрочем, возможно —
всего лишь одним письмом,
однако таким,
что стоило дюжины
или даже дюжины дюжин.
Еще (об этом
я едва не забыла сказать,
как часто забываешь сказать о главном),
так явно и несомненно,
что хочется крикнуть —
от него пахнет
непрожитой жизнью;
часами и днями, которым
не хватало пульса и крови.
Поступками,
которых не мог совершить
никто, кроме него.



           ***
Написать и стереть. Зачеркнуть, разорвать.
Сигарета — и снова.
Попытаться не врать? Что ж, терзая тетрадь,
я не вспомню ни слова.

Между строк кутерьма прорастает сама —
хрупок слог телеграммы.
Если будет зима, холодна и нема —
как поступим тогда мы?

Сколь перу не скрипеть, не шуршать камышу —
лжет страница пустая.
Если я не сдержусь и тебе напишу —
удаляй, не читая.




           ***
Щелкая сотней клавиш,
словно белка, легко разгрызающая
скорлупу лесного орешка —
быстро и нежно,
иногда нерешительно,
временами — слегка досадуя
на глупый орех,
ядро которого
вопреки очевидности оказалось горьким,

щелкая сотней клавиш —
бережно и осторожно,
как лесной зверек берет с руки лакомство,
в любую секунду готовый
взбежать по стволу дерева
скрыться в его кроне —
замолчать, затаиться,
стереть все сказанные слова,

стереть слова,
отбросить их прочь —
кому нужна горстка пустой шелухи?
Забыть всё сказанное.
Поднять глаза.
Посмотреть на тебя как впервые.



           ***
в проеме неразборчиво два слова
увидимся но ничего живого
сердечное но меньше муравья
достаточно
давно уже не я

цветение сплетение речное
шуршащее качая головою
волнение терпение над ним
так медленно
лишь кажется живым

цитирую по памяти так странно
вздохнув слова ложатся безымянно
последней каплей точка но она
пронзительна
и дальше тишина



           ***
Закрываешь себя, как страшную книгу.
Выключаешь, как плохое кино.
Заметаешь следы, спасаешься,
строишь вокруг себя
бомбоубежище
из старых журналов, чайной заварки, тряпок —
что попадется под руку.
Это ли важно...

Страх дышит в спину.
Боль кричит детским голосом,
просит скорей, немедленно
закрыть, захлопнуть всё —
окна,
входную дверь
(поверни ключ дважды,
нет, лучше трижды),
не забудь отключить телефон,
запри балконную дверь.
Нет, недостаточно.
Что там за шорох на лестнице?

Зажмуриться крепко.
Глазами — на сгиб руки.
Повернуться к стене.
Слушать дыханье стены,
пока оно снова не станет ровным,
ровным,
мерным,
медленным.
Станет ночью, которая, если ты знаешь —
та же вода, потому что смывает всё.
Прячет хотя бы на время —
да ведь нам выбирать не приходится.

Потом
глотком ледяного воздуха
придет бесконечное завтра.



           ***
Осталось лету меньше ста часов
гореть огнем, в ночи куриться дымом.
Остаться нелюдимым, нелюбимым,
закрыть глаза, закрыться на засов.

Ты знаешь: возвращаться ни к чему
к развалинам, к обломкам, к пепелищу.
Огню, как неленивому уму,
почти любая вещь годится в пищу.



           День Белого кролика

Мой милый, за окном метель гудит,
и за окном уже ни зги не видно,
и Белый Кролик по снегу бежит,
но и его не видно (что обидно).

Три брата — Льюис, Клайв и Джонатан —
играют в нарды, радостно зевая,
а я листаю давешний роман
про рыцаря, шута и самурая.

Омлет на кухне жарит чингизид,
дожарит — и пойдет себе за пивом.
А в общем, за окном чудесный вид —
белым-бело, и кто мне возразит?
Вот видишь, друг, как просто стать счастливым.

Пишу тебе письмо из января,
из четверга пишу тебе; из плена.
Но знаешь, милый, честно говоря,
так заебала эта Св. Елена.




© hedgy