|
1988—1994
«Я не хочу писать, как Блок...»
Письмо
Спектакль
«Под утро я вернусь...»
Две встречи
Прощание
Заклинание
Сказочка
«Вот, старая моя душа...»
Колыбельная
«Она мне казалась...»
Двенадцать
Жимолость
Прогулка
«Пока загадочной воды...»
«Клестообразный шишкоед...»
Полынь
10 декабря
Тени спрятанных нор
Третья колыбельная
Простуда
Подражание куртуазным маньеристам
«Возможно, я не прав...»
***
Я не хочу писать, как Блок.
В лазоревом и золотом
я не живу. Я не о том,
вполголоса и между строк.
Небрежность фраз, небритость щек —
я не всегда живу всерьез.
Без сладких рос, без жгучих слез:
домашний дом, единый Бог.
Неважный из меня пророк;
не потрясти мне род людской
своей мистической тоской
всемирной серости в упрек.
Я совершенствую свой слог
строка, буквально, за строкой.
Но я не Байрон, а другой.
Я не хочу писать, как Блок.
Письмо
Ты — там, и это страшно далеко.
По радио — дурацкие частушки,
припевки; выйти, что ли, на балкон? —
да там белье развешено для сушки.
А за балконом тем, представь себе —
я вижу кипарис (ужасно длинный);
на море черт занес меня, как видно,
по случаю, что лето на дворе
(не съесть ли помидор?) — а ты не слушай,
я это просто так, а не тебе,
и, впрочем, бог с тобой (забудусь грушей,
и скобкой, и концовкой, и тире)...
...Быть может, напиши — как будто в сон,
бог даст — еще и я к тебе приеду,
а нет — зажму зубами бадминтон
и будем молча продолжать беседу.
Спектакль
В Европе холодно, в Италии — темно.
Осип Мандельштам
Господь, как я устал от этой роли —
игла в боку, горяч и горек грим,
да опустили занавес бы, что ли,
и дали мне ничком упасть за ним...
Но занавес заклинило навеки,
и, боже, представленью нет конца —
алхимики, шуты, жиды, калеки —
несчастные, ужасные сердца!..
Лохмотьями и потом пахнет сцена,
в Британии и Дании — темно;
предательство, невежество, измена —
и окорок, и кислое вино!
....
Послушай, я умру от этой роли —
от роли этой, видно, не уйти.
Терпи, душа! — свети, юпитер, вволю —
свети в глаза. Свети. Свети. Свети.
***
Под утро я вернусь.
Сашé из мяты,
на наволочке — солнечный кусок,
материя поспешно и невнятно
затягивает боли поясок;
я погощу, пожалуй, в этом мире
пока светло. И здесь, когда вернусь,
и поварюсь в своей норе-квартире,
по магазинам быстро прошвырнусь,
друзей хвачусь, пересчитаю сдачу,
как различать — еда, беда, вода?..
Нет дела до меня — и не иначе,
кто нужен, тот не с нами, как всегда.
Захватит, заворочает, завертит —
зрачок не реагирует на свет...
Но знаю я секрет: не бойтесь смерти —
там хорошо, где нас под утро нет...
......
Там медный звон, там ветер, дождь и скрипка,
метель и море, шелк, полынь и мед —
и что земная боль или ошибка
той, что глоток из Леты отопьет?
Глоток воды и сочный плод инжира,
и папоротник. Тихий разговор
об отзвуках покинутого мира,
туманного, как всё, что до сих пор.
Под утро я вернусь...
Две встречи
I.
Нечто,
без форм и границ,
бровей и ресниц
подходит к тебе,
говорит:
пойдем со мной.
Пойдешь —
и лепет листвы,
запах травы
станут ясны,
и это лучший раз
сейчас.
II.
Отнял цветок,
сказал:
чепуха,
теперь и живи себе
без цветка,
а так,
как всякий дурак,
как стая собак:
и дом не свой,
и хвост метлой,
и сам хромой.
Прощание
— Скажи, что всё пройдет — что мы пройдем,
в тоске подняв глаза к беззвездной бездне,
прости мне всё. Забудь мне всё. Исчезни
в молчании, меж небом и дождем.
— Не верь, что мне легко. Не верь словам.
Тем более — молчанию.
— В пространстве
пустом, в полуприкрытом постоянстве,
бессмысленным смешком тебе воздам.
Заклинание
Иосиф, проданный в Египет,
не мог сильнее тосковать.
Осип Мандельштам
Служенье биению сердца
не стоит служения правде,
не стоит служения бедным,
не стоит детей и внуков.
Томленье в тоскливый вечер
не хуже гестаповской пытки,
не хуже мучительной смерти,
не хуже зубной боли.
Желание видеть друга,
ушедшего слишком рано,
ушедшего так надежно,
ушедшего так достойно,
слабей, чем жажда в пустыне,
слабей, чем голод в блокаде,
слабее, чем страх смерти.
...
И те, что важней сердца,
предстали передо мною —
чтоб в сердце войти, вглядеться
и темной накрыть волною.
Сказочка
У синего моря, в зеленом саду,
в зеленом саду, у всех на виду
жил серый зверек, не слон, не хорек —
скажу я тебе не в упрек.
У синего моря, в зеленом саду
мой милый зверек разводил лебеду.
Не стоит гадать, какой в этом прок, —
ведь был ненормальным зверек.
И к синему морю на мелкий песок
ходил загорать сумасшедший зверек,
свихнувшись с ума, беззлобно весьма,
такая, мой друг, кутерьма.
Так долгие годы он жил-поживал
и горя не знал, и печали не знал.
Крутился как мог дурацкий зверек,
не слон, повторю, не хорек.
Но как-то в субботу задумался он,
задумался он: до чего я смешон!
Зачем загорать я, скажите, хожу?
Зачем лебеду развожу?
И с этой субботу несносный чудак
построил свой быт абсолютно не так:
он видеть не может соленой воды
и, кроме того, лебеды.
...Я больше не буду писать про зверька.
Писать про такого — нашли дурака!
Пускай там живет, в зеленом саду,
туда никогда не пойду!..
***
Вот, старая моя душа,
что нам с тобой осталось.
Когда нас юности лишат —
останется нам старость.
Я больше слова не скажу
и не услышу слова.
В последний раз тебе пишу —
без трепета былого.
И попрощаемся без слез —
ну разве старость плачет?
Мороз по коже — не мороз,
и ничего не значит.
И некого уже узнать
нам при случайной встрече.
И некому стихи писать.
И некому, и нечем.
Колыбельная
Маленький день
кончился весь,
ночь подошла не спеша.
Кошки пришли
и принесли
тень одного малыша.
Тень малыша,
часто дыша,
что-то мяукнула мне —
тише гляди,
не береди,
это ведь было во сне...
Старенький клен
очень умен,
кроме того, серебрист.
Он говорит,
что мало спит —
слишком умен и ветвист.
Он говорит —
тень малыша
может уйти от меня...
Я говорю —
чай заварю
и заведу снегиря.
***
Она мне казалась
нескладной и странной,
смешной иностранкой —
чужой, безымянной.
Ее забавляли
названия мошек,
цветов очертанья,
дыхание кошек.
Она говорила
как будто невнятно —
то вяло и глухо,
то зло и занятно.
Она говорила,
что недолюбила,
искала тепла,
только сил не хватило.
Но все же упрямо
она повторяла,
что путь на беспутье
вовек не меняла.
И только так горько
порой усмехалась,
что, мол, не была,
а лишь мне показалась...
Прощай.
Двенадцать
Название: последняя глава.
Считаю до двенадцати и знаю:
с полудня до полуночи считаю
часы, недели, месяцы, слова.
Ну, скажем, раз. Смеюсь и говорю,
что это всё — дурацкое занятье:
двенадцать раз всё то же мерять платье, —
и вновь пытливо в зеркало смотрю.
Вот: два. И что за странная игра;
хоть в поддавки, а вроде бы и в прятки,
да и часы как будто не в порядке
и словно бы спешат они с утра,
бьют три часа. Но это не беда,
минут считать не стану: зло и мелко.
Тебя мне жаль, коротенькая стрелка:
бежишь по кругу, глупая, всегда.
Четыре. Я обратно не вернусь.
И я смеюсь, как будто я не плачу,
но мне ль не знать, что мне нельзя иначе —
и плачу так, как будто я смеюсь.
Пять. Странно. Шесть. Темнеет за окном
и вроде собирался дождь начаться,
но тучи как войска по небу мчатся
за солнцем, как за дрогнувшим врагом.
Но — семь. И я себя иду искать,
да и следов не вижу. Слышишь, восемь.
Спешу, ведь ровно в девять будет осень,
а что такое осень, мне ль не знать?
Но, может быть, не так уж страшен путь?
Ох, что же я сама себя дурачу —
не плох ответ, но поменяй задачу,
чтоб стрелки вспять свободно повернуть.
Уж десять есть. Не думай, уходя,
достаточно ли было в этом смысла;
считала до одинадцати числа,
вот только жаль, что не было дождя.
Нет, не грусти. Последняя глава.
Мой милый друг, вот так и жизнь проходит;
сидит, молчит, со стрелки глаз не сводит...
Двенадцать. Всё. И я была права.
Жимолость
Заброшен сад. Но жимолость жива,
жив слабый отзвук тихой старой боли,
звучат слова былой нелепой роли —
пусть нервные, пусть вздорные слова.
Заброшен сад. И год прошел едва,
песок в часах перетекает в осень,
как воск свечной. Тропинка среди сосен —
вот жизнь моя. Но жимолость жива.
И каждый раз осенняя листва
слетает вниз — всегда одной дорогой,
как бы верна своей повадке строгой —
и дальний лай, намеком волшебства.
Тропинка, клен, пожухлая трава,
костром и речкой пахнет, как и прежде,
и я дышу, вдыхаю дым в надежде,
что я жива, раз жимолость жива.
...
Весь век звенит задетая струна —
и снова лист, кружась слегка, слетает,
и в темном небе струйка дыма тает,
и жимолость не знает, кто она.
Прогулка
— День ли плох, или карта не в масть,
но домой нам с тобой не попасть.
— Дома — нет.
— Если ж есть — нет пути.
— А и был бы — так мне не дойти.
И останется так навсегда —
подорожник. Полынь. Череда.
***
Пока загадочной воды
пустой челнок сбивает пену,
полуненужную замену
ему готовят со среды.
Самовлюбленные коты
наводят глянец на ступени,
и на короткой перемене
заметены мои следы.
И может быть, отдельный кот,
что сам с собой играет в жмурки
в том полупьяном переулке
еще копеечку найдет.
***
Клестообразный шишкоед
сидит на голой черной ветке;
своей заснеженной соседке
кивает та и шлет привет.
Луноподобный силуэт
глядит на снег из темной ниши
меж черных труб на черной крыше,
которой, впрочем, вовсе нет.
Сосна поймала в сеть звезду
и той не выбраться вовеки.
Бредет по снегу путник некий,
похоже даже, я бреду.
Куда, зачем? — больной вопрос,
но нет странней того вопроса.
С крестообразной формой носа
свой, бледный, сравниваю нос.
Полынь
Ветер полынь колыхал —
послушно она склонялась.
Но улетал он прочь,
ее ароматом полный.
Кто победил? И кто прав?
Они не знали ответа.
День к закату спешил,
к осени — лето.
10 декабря
Оставив всё, что не было тобой
и даже прошлых лет уют плачевный,
лишь только то, что плачет на руках,
прижав к себе покрепче... ты не слушай,
тебе об этом знать совсем не нужно,
и мне не жаль.
________Так вот, оставив всё,
тебя найти нельзя. Смешно подумать,
чтоб это я заранее не знала
и чтобы наказанья не ждала...
Поверь, мне не нужна была награда,
я и теперь не жду ее, поверь...
И постараюсь сделать это правдой
когда-нибудь. Сейчас. Уже прошло.
Я думала, смогу теперь сказать,
что не должна я никому на свете,
но всё не так,
___________и вот мои долги:
как малодушно всё, что было с нами,
как мало, как отравлено досадой
и ленью...
______Ты — не слушай.
________________Мне — не жаль.
***
Словом —
это не верно?
Это не точно?
И странно.
Знаешь,
мне было не страшно
и словно не больно,
а только.
Осень,
кончилась осень
и как мне простить
это.
Впрочем,
сбежавшей дороги,
спрятанных нор
тени.
Третья колыбельная
Тетя плачет за стеной,
леший ходит стороной,
спи, детеныш мой смешной,
засыпай.
Мы с тобой погасим свет,
мы погасим верхний свет,
мама дома, папы нет,
баю-бай.
Мы пойдем с тобой гулять
или станем танцевать,
будем жить и поживать,
баю-бай.
Мы нальем себе воды,
мы найдем себе еды —
соскребем с сковороды,
баю-бай.
Мы пойдем с тобой гулять,
мы нальем себе воды,
мы погасим верхний свет —
нам с тобой и горя нет.
Баю-баю-баю-бай,
засыпай.
Простуда
Мы рады простуде почти как стихам:
меж нами лежали (в подушках и складках)
Барто для тебя, для меня — Мандельштам,
ведя диалоги о вечных загадках.
Его медуницы, троянцы и мед —
игрушки, девчонки ее и качели.
И связь нам ясна (пока жар не спадет),
неясно — куда же мы раньше глядели.
На даче врачей надоедливых нет,
малина, кипрей, зверобой заварились;
вперед же, малыш, безобразник, поэт —
мы снова в страницы с тобой погрузились,
когда ж расплывались все строчки (долой,
домой, кто куда, навсегда улетели),
что ж, свитер колючий вязать шерстяной,
могли в полудреме, в горячей постели.
Зашкалило градусник — что за беда?
Безумно над ним, неумелым, смеялись;
не выехать с дачи уже никогда,
и кажется, книжками мы поменялись.
Подражание куртуазным маньеристам
Я помню как сейчас: сначала — хоровод,
затем — счастливый день, потом такая скука,
старались не зевать (или зевать без звука),
потом один чудак, и сразу — Новый год.
На елке был жираф, но кто его разбил
не помню, извини — ведь столько лет, однако, —
а этот твой дружок (тупица, забияка),
а тот приятель твой (тот просто был дебил)...
Потом я занемог, пять дней пропало зря.
На Рождество под стол играть залезли с кошкой;
мурлыкали втроем, царапались (немножко),
и я уж точно знал, что я люблю тебя.
Потом моя сестра (а будущей весной
был грипп и менингит, и нет ее на свете)
узнала от тебя, как делаются дети,
я с горя заболел; нас увезли домой.
Возможно, я забыл — и было всё не так.
Но это ничего. Я вырос, вот в чем дело.
Кошмар, как много лет с тех пор пройти успело.
Мне было только семь.
________________Я был дурак, дурак.
***
Возможно, я не прав, но кажется сейчас:
сегодняшнего дня не так обычен профиль
и солнце упадет, как из руки картофель
за рваный горизонт, где мой бессилен взгляд,
что с солнцем иногда бывает, говорят.
Сегодняшнего дня пропавший циферблат
отыщется потом в какой-то пыльной лавке
под тряпкой для зеркал, а то и на прилавке,
и будет счастлив тот, кто там его найдет,
наверно, целый день — быть может, только год.
Возможно, я не прав, но странный разговор,
застигнутый врасплох разбившимся кувшином,
как запоздалый черт был криком петушиным
застигнут кое-где (но кто их разберет),
был разговор о том, что нас с тобою ждет.
Сегодняшнего дня затертые следы
я застелю ковром и буду спать, как будто
мне кто-то подтвердил, что снова будет утро,
и никаких вестей до середины дня,
и вечер будет тих, что важно для меня.
© hedgy
|